Игорь уедет, надеюсь, на той неделе. Этот год, с осени начавшийся моим ревматизмом и переводом Игоря через класс, плачевно и кончился. Есть такая дурацкая поговорка: началось плохо, кончилось нехорошо. Игорь остался на второй год, а Елизавета Александровна говорит о нем чуть не со слезами: скрипка еще куда ни шло, а теория, сольфеджио — никак. Никакого прогресса. Просто весь год ничего не делал (правда, в этом отчасти виноват дедушка: он вообще считает, что теория совершенно ни к чему). Читать его не заставишь, да и читает-то он — даже по-французски — хуже, чем плохо, а уж по-русски и говорить нечего.
А я целую зиму мучалась невралгией. Больше даже, чем ревматизмом. Но таких болей в спине, как в последние месяца полтора, у меня еще никогда не было. Дыхание захватывает. Бывало, несколько дней улучшения, потом опять. Сегодня было лучше. Но сколько ночей я уже не сплю по-настоящему. От этого ли или от чего другого, но я даже зимой не чувствовала себя так плохо, как теперь. Я, кажется, еще никогда так не уставала. Утром я, как прихожу с базара, — борюсь с искушением сесть на первую же скамейку и сидеть, сидеть…
Я больна, больна, больна…
14 октября 1938. Пятница
После всего.
После приезда и исчезновения Бийу, после Юриного ваканса, после не особенно удачного пребывания Игоря в Швейцарии, после госпиталя и после «ремонта» квартиры (как ужасно было возвращение из госпиталя!) и особенно после небывшей войны, после этого страшного напряжения, когда привозили песок, когда по вечерам улицы еле освещались притемненными фонарями, когда каждое издание вечерней «Paris Soir»[470] вырывалось из рук, когда война была неизбежной, когда наводились справки об эвакуации школьников, после речей Гитлера (в соседнем дворе — радио), после того, когда надо было уходить из дому, чтобы сохранять спокойствие, и, наконец, после позорного «Мюнхенского мира»[471] — какая реакция и пустота.
Жизнь «вошла в колею». В прежнюю, давно установившуюся колею. Газеты стали скучнее. Интересно только то, что касается Эльзаса[472]. Да «отклики печати». Но ведь не совсем же я объективно беспокоюсь о судьбе Эльзаса. Одним словом, все по-старому.
Кажется, у меня появились признаки душевного оздоровления. Так выразилась Лиля, когда я ей сказала, что мне наплевать на все взлеты и перелеты и что мне хочется самого обыкновенного мещанского уюта. С квартирой я сделала все, что могла, и ежедневно по нескольку часов натираю полы, полки, книги и т. д. Выдвинула лозунг: себя не щадить. Стараюсь вдолбить себе в голову, что я только для того и существую, чтобы чистить, скоблить, ходить на базар, вовремя всех накормить, да еще репетировать Игоря. Дел немало, и я с радостью ограничиваю мою жизнь этим кругом. И когда Юрий сегодня ни с того ни с сего первый раз за столько лет вдруг спросил: «А не хочешь ли ты ходить со мной по понедельникам в “Круг?”» — так это мне показалось очень уж нелепым. Нет, Юрочка, я уже слишком одичала и отупела, чтобы куда-нибудь показываться. Да ведь и платья-то у меня ни одного нет. Да и не только платья. Да и не надо мне ничего этого, вот сама перед собой честно говорю: не надо! И людей мне не надо, даже Юрия.
Ну, в общем, и тут все по-старому. И все мое «душевное выздоровление» выражается в том, что я живу в чистоте, а не в хлеве.
20 ноября 1938. Воскресенье
На днях написала стихотворение. Лежала на кровати и просматривала тетрадку, которую давно уже не трогала[473]. Лежала и читала. Читала и плакала.
5 декабря 1938. Понедельник
Я говорю, что Игоря надо натурализовать во Франции и сделать это немедленно же. Юрий говорит, что надо ему добыть советское гражданство. По существу, ни я не возражаю против этого предложения, ни он — против моего. Каждый только доказывает преимущество своего плана. Оба мы сходимся на том, что Игорь должен быть полноправным гражданином своей страны, а не апатридом. Весь вопрос в слове «своей». Я доказываю невозможность сделать из Игоря русского человека — для этого нужно отвезти его в Россию. А для этого, прежде всего — самое тесное сближение с советской колонией — Тверетиновыми, Эйснером и пр<очими>, со всеми последствиями, которые отсюда вытекают — вплоть до шпионажа, доносов и т. д. Чтобы иметь доступ в Россию — нужно выслужиться. Для себя я это нахожу совершенно неприемлемым. Да и Россия для меня с каждым годом становится все дальше и дальше. Я не хочу России, немножко ее боюсь и никогда не поеду. Юрий после каждого советского фильма приходит совершенно обсоветченный. Все хорошо, и колхозы, и ребятишки, и авиация, и утки на болоте, и музыкальные школы, и парады… Правда, «великий Сталин» ему все еще противен («великий», а не «Сталин»). Я лениво с ним спорю, а, в конце концов, говорю только, что ни к России, ни к ее авиации и уткам у меня особенной нежности нет; что там, правда, происходит интересный социальный опыт, но для меня все это совершенно чуждо и неинтересно.
Я не буду возражать против сближения Юрия с советами. Я даже не буду возражать против сборов в Россию, если он до этого дойдет (хотя я этому не верю). Сама я в Россию не поеду, но Игоря отдам отцу. М<ожет> б<ыть>, там ему будет лучше действительно. Но в тот же день, когда он уедет, я кончу самоубийством.
12 декабря 1938. Понедельник
Сейчас встретила Елену Ивановну около сената, возвращаясь из префектуры. Скорее удивились, чем обрадовались друг другу, хотя разговаривали в очень дружеском, чуть-чуть ироническом тоне. Хорошо одета, интересная, молодая; во всяком случае, много моложе меня. Не преминула мне рассказать, что она страшно устает, когда приезжает в Париж, что времени так мало, а все приглашают, что вчера она до 3-х часов «кутила с артистами» и т. д. Уже птица не нашего полета одним словом.
Б.Г. в январе уезжает на 4 месяца в Америку. Не спросила, м<ожет> б<ыть>, они вообще собираются в Америку? А в общем, я как-то жалею об этой встрече.
31 декабря 1938. Суббота
За несколько часов до «Нового года».
Итоги?
Довольно плачевные в общем. Игорь стал мне ближе и нужнее. Зато совсем потерян Юрий. Я с трудом могу представить себе такой момент, когда я смогу обратиться к нему за помощью. Разве уж самого последнего отчаяния. А уж он ко мне никогда не обратится.
Как-то совсем случайно искала лист бумаги, чтобы написать Лиле письмо; рылась в листах, из которых все были исписаны его стихами, и вдруг нашла две страницы, на которых были не стихи. Несколько слов бросились мне в глаза — и ударили. Я не могла удержаться, чтобы не прочесть все. Какой период? — наверное, после 36-го года. Пишет он обо мне, о себе и о Борисе. Себя он считает глубоко несчастным «с первой брачной ночи»… Но ведь это ложь! И какую «брачную ночь» он считает за «первую»? Едва ли он сознательно врал, когда писал. Значит, он сам в это верит. Обо мне он пишет все, что и нужно было ждать, но вот «брачной ночи» — я от него никак не ждала. Да и вообще все, что там было написано. Как страшно заглянуть в чужую душу и узнать чужую правду. Конечно, всякий дневник — настроение минуты… Ясно, что Юрий меня не любит, — когда он пишет такие вещи, он меня не любит. И я теперь уже никогда не смогу отделаться от впечатления, которое оставили на мне эти два листа, вырванные из тетради. Никогда, даже в минуты самой большой нежности (хотя, едва ли возможны такие минуты).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});